У животных тропических лесов жадность — характерная, более того, жизненно необходимая черта. Все звери, с какими мне приходилось встречаться, были прожорливы и эгоистичны; в лучшем случае они не вырывали еду у других. Но барригудо, получив от меня банан, не ест его; он относит лакомство приятельнице и, решившись на акт величайшего самопожертвования, протягивает ей банан таким жестом, словно хочет сказать:
«Раз уж ты такая прожорливая, то вот тебе еще!»
Вот это жест! Какая необыкновенная щедрость, какая необыкновенная дружба!
Барригудо возвращается ко мне и снова просит. Я даю ему еще один банан. В то время как он с наслаждением уплетает плод, я прикасаюсь к его голове, чему он вовсе не противится. Потом я протягиваю ему руку. Он сжимает ее крепко, с благодарностью и продолжает держать в своей руке.
Морщины на его лице производят впечатление старческих, но, по-видимому, это просто такая особенность, потому что барригудо находится в расцвете сил. Что меня больше всего в нем поражает, так это выражение необычайного добродушия в сочетании с редкой даже для обезьян живостью ума. Можно ли удивляться тому, что симпатичный толстопуз очаровал и покорил меня? Насколько же он милее коаты, этой неотесанной дикарки. Неужели Клаудио не уступит мне и его?
Индейцы с огромным любопытством следят за тем, как я завязываю дружбу с барригудо. Потом они подходят ближе, и Клаудио, откашлявшись, говорит, показывая на обезьяну:
— Хорошее мясо…
Я не понимаю, что он имеет в виду, но Валентин объясняет мне, что мясо барригудо считается лучшим лакомством; лесные жители усердно охотятся за этими обезьянами. Поэтому, хотя в глухой чаще их довольно много, вблизи человеческих поселений они встречаются редко: индейцы истребили их всех.
— А этого, — спрашиваю я, возмущенный, — ты держишь у себя на мясо?
Как обычно, Клаудио не дает ясного ответа; из его слов следует, что он может съесть обезьяну, а может и не есть. Индеец и его жена бросают все более жадные взгляды на два ярких куска ткани, которые я разложил накануне на пне около хижины как плату за коату. Клаудио подводит меня к ним и, прикоснувшись ладонью к куску красной материи, испытующе смотрит на меня.
— Дашь это? — бормочет он неуверенным голосом.
— За что? — спрашиваю я.
— За него, — показывает он глазами на барригудо.
— Дам тебе оба куска! — поспешно восклицаю я, сдерживая переполнившую меня радость.
На минуту Клаудио немеет, думая, что я шучу над ним. Затем он в свою очередь поспешно соглашается и велит жене тотчас же отнести материю в хижину: а вдруг я пожалею о своей щедрости и откажусь от своих слов.
На обратном пути мои парни упрекают меня в том, что я переплатил, что зверь столько не стоит, что куски материи были уж очень хороши. Я узнаю, почему обезьяна такая ручная: долгое время ее держал у себя один из соседей Клаудио, который затем отдал ему ее на мясо.
Потом Хулио тщательно со знанием дела ощупывает насупившегося барригудо и говорит Валентину:
— Мяса в нем много… Знаешь, пожалуй, гринго не так уж переплатил за него?
По прибытии в Кумарию дело о съедении обезьяны продолжает обсуждаться. Педро, осмотрев животное, вполне серьезно советует мне забирать его на ночь в хижину и стеречь: кто знает, не захочет ли кто-либо из людей с асьенды полакомиться упитанным барригудо и не уведет ли его.
Так вот я приобрел барригудо и завязал дружбу с милейшим существом, которое я когда-либо встречал; дружба эта была такой глубокой, какой только может быть дружба между животным и человеком. Когда я вспоминаю о нем, мне на ум приходят теплые нежные слова, идущие из глубины души. Трудно определить, что в нем особенно привлекало меня, в чем заключалось его исключительное обаяние: в необычайной покладистости и доброте характера или в уравновешенности и сдержанности, столь характерных для него, в мягкости и приветливости, хочется сказать даже: в изысканности манер, или в поразительной сообразительности и способности к самым тонким чувствам.
Отношения, существующие между мною и им, совершенно не такие, какие складываются у меня с другими моими животными. Что-то в них несомненно от атавизма, от наследия древних, давно минувших эпох, когда людей и животных соединяли более тесные родственные узы, чем сейчас. В наших отношениях нет ничего сентиментального; я не люблю чрезмерных излияний (может быть, поэтому я часто произвожу впечатление человека черствого), барригудо также не любит их.
Почти такую же привязанность, как ко мне, он проявлял ко всем окружающим: к моему хозяину Барановскому, к Педро, Валентину, Долорес. Правда, он несколько сторонился Хулио; впоследствии, узнав как следует проницательность барригудо, я готов был присягнуть, что умное животное догадалось, с какой целью Хулио ощупывал его тогда, когда мы возвращались от Клаудио, и, по-видимому, не может забыть этого.
Через три дня после того, как барригудо оказался у меня, я разрезаю связывавшие его путы и предоставляю ему свободу. Не убегает. Целыми днями он возится вблизи хижины, радушно приветствуя всех, кто проходит мимо, а вечером укладывается спать в моей комнате. Он охотно, хотя и с достоинством, играет с другими животными, особенно с обезьянами, проказы которых переносит с забавной снисходительностью. В противоположность этим шумным созданиям он всегда молчит.
Судя по его крепкой коренастой фигуре и медлительности движений, я полагал вначале, что он неповоротлив и неуклюж. Ничего подобного! При желании он может совершать самые неправдоподобные прыжки, а на верхушки деревьев взбирается с ловкостью, которой позавидовали бы длинноногие коаты. При этом он помогает себе длинным цепким хвостом, которым он подвешивается к веткам; в таком положении, повиснув вниз головой, он потешно раскачивается и поедает сласти с той же непринужденностью, что и в нормальном положении.