Опять идут дожди. Меня гнетет все более мрачное отчаяние и гложет самый мучительный недуг путешественника — тягостное сознание своего одиночества и бессилия. Стена дождя заслоняет от меня не только мир укаяльского леса, но и тот, из которого я прибыл, — мой мир. Он кажется мне сейчас таким далеким, что в моем усталом мозгу рождается вопрос, увижу ль я его еще когда-нибудь. Все, что меня сейчас окружает, кажется мне чуждым и отталкивающим, и это чувство трудно преодолеть. Во всем — непреодолимая отчужденность; в крыше надо мной из листьев пальмы жарина, в стенах хижины из стеблей бамбука kania brawa, в земле с ее резким запахом и даже в Долорес с ее испанским щебетанием.
В минуту наибольшей безысходности я вспоминаю, что, прощаясь со мной в Икитосе, Тадеуш Виктор дал мне в дорогу несколько номеров «Святовида». Я достаю их со дна чемодана и принимаюсь разглядывать. Не спеша, все более внимательно перелистываю страницу за страницей и замечаю, что моя рука дрожит.
Я вижу высокие каменные дома, прямые улицы, асфальт, одетых по-городскому людей, пейзажи с тополями и так много белых женщин, что это кажется мне неправдоподобным.
— Почему ты так улыбаешься? — спрашивает меня заинтригованная Долорес. — Что у тебя там?
— Картинки моей родины! — отвечаю я с трудом, так как что-то сжимает мне горло.
Есть даже новости из моего «прихода». О них сообщает известный скульптор Людвик Пугет. Этот великий чародей и достойный представитель богемы рассказывает в своем остроумном фельетоне интересные подробности о «Розовой Кукушке» — артистическом кабаре в Познани, о польских художниках, об их картинах — словом, о близких моему сердцу вещах. Пишет он также о каком-то бале в Школе прикладного искусства, о том, как веселая братия гуляла там до утра. Когда человек сидит в хижине на берегу Укаяли, а рыбы выползают прямо из-под земли, — то удивительно большое значение приобретает далекий бал в Школе прикладного искусства и танцующие до утра люди. (Я пытаюсь сообразить, сколько месяцев не видел на мужчине галстука!)
А Долорес потрясена. Впервые в жизни она разглядывает иллюстрированный журнал и видит портреты кинозвезд. При виде Греты Гарбо, Марии Богды и Джоан Крауфорд ее охватывает восторг. В головке бедной маленькой индианки просто не укладывается, что где-то далеко мир так прекрасен и в нем живет столько очаровательных женщин.
— Откуда у них такие великолепные платья? — спрашивает она.
По сто раз рассматривает она каждую иллюстрацию и поочередно влюбляется во всех киноактеров.
Спустя несколько дней Долорес успокаивается, но ее глаза по-прежнему лихорадочно блестят, а щеки горят. За эти несколько дней она как-то повзрослела, похорошела; она уже не смеется так непринужденно, как раньше, и просит меня взять ее с собой в Европу. Если я ее как следует одену, она будет так же хороша, как и те артистки.
Я только улыбаюсь, но Долорес вскакивает на ящик и принимает позу, которая лучше всего подчеркивает ее прелести (маленькая шельма заимствовала ее из иллюстраций в журналах).
— Я красивая? — спрашивает она.
— Ты так же красива, как те, может быть, даже еще красивее! — отвечаю я. — Но с чем ты намерена отправиться в мир? Ты ведь ничего не умеешь делать!
— Я научусь препарировать птиц! — задорно восклицает она.
Бедное дитя! Этот задор быстро гаснет. Остается лишь большая мучительная тоска по далекому прекрасному миру. Такая большая тоска, что даже рыбки уже не забавляют Долорес.
А я все чаще присаживаюсь над лужицей перед нашей хижиной и все с большим любопытством наблюдаю за рыбками.
У меня не идет из головы мысль об одной необычной обезьяне. Я встретил ее неподалеку от Кумарии во время прогулки по лесу. Идя по тропинке, я вышел к небольшой чакре — подготовленному под посев участку, расчищенному от леса, — и увидел, что на противоположном конце поляны показались трое индейцев кампа: мужчина, женщина и мальчик. Рядом с ними, словно собачонка, бежала обезьяна коата, потешное создание, у которого все части тела чрезмерно удлиненные и вместе с тем слишком тонкие. Длинные ноги и руки, длинные шея и даже туловище, маленькая головка. Английские зоологи имели все основания назвать ее spider-monkey — обезьяна-паук.
Зверек, по-видимому, совсем ручной; пораженный моим появлением, он не убежал в лес, а подбежал к индианке и спрятался в складках ее платья. Всех это позабавило; мы подошли друг к другу, и я направился к обезьянке. Величиной она с небольшую собаку; стоит себе на двух лапах и жмется к индианке. Ее мордочка поразительно напоминает физиономию маленького человечка, а несомненные проблески разума в испуганных глазах еще больше усиливают это впечатление.
— Не привыкла к чужим, — объяснил на ломаном испанском индеец.
Его зовут Клаудио, он кампа из асьенды Дольчи, но живет в нескольких километрах ниже Кумарии, на берегу Укаяли.
— Не продашь ли мне эту обезьянку? — спросил я.
Клаудио посоветовался с женщиной и, как это принято у здешних индейцев, вполголоса пробормотал что-то: не то — да, не то — нет.
— Подумай. Я охотно куплю ее…
Когда во время этого разговора я подошел ближе, чтобы приласкать обезьяну, она презабавно заголосила. Не ошалела от страха, не завопила во всю глотку, а, приложив руки к щекам, начала качать головой вправо и влево и издавать жалобные стоны, словно оскорбленная моим приближением. В ее отчаянии было что-то необычайно трогательное. Эта коата показалась мне на редкость впечатлительной.